archive 500

Сынков отмазали папины корочки и деньги? Тогда опер достал из сейфа не дело, а «приговор». Родители-шишки еще не знали, с кем связались

Ленинград, тысяча девятьсот семьдесят седьмой год. Город еще не проснулся от белых ночей, утренний туман стелился над каналом Грибоедова, словно ватное одеяло, скрадывая очертания старых доходных домов и гулких пустых дворов. В этот предрассветный час, когда даже ветер боится потревожить покой гранитных набережных, жизнь на заводских окраинах текла по иным законам. Там, где заканчивался лоск имперского центра и начинались прокопченные корпуса «Красного Выборжца», воздух был пропитан машинным маслом, угольной гарью и особой, колючей жестокостью.

Именно там, за пакгаузами Варшавского вокзала, где ржавые листы железа звенели под ногами, словно расстроенная арфа, и разыгралась сцена, перевернувшая впоследствии тихие кабинеты Большого дома на Литейном.

Мастер ремонтного цеха Леонтий Афанасьевич Горюнов, кряжистый мужик с въевшейся в ладони металлической пылью, возвращался с ночной смены через пустырь. Он увидел троих. Двое, по виду не старше шестнадцати, были одеты явно не по-заводскому: добротные куртки, импортные джинсы — птицы залетные в этих гиблых местах. Третий, щуплый паренек в застиранной клетчатой рубахе, стоял на коленях, прижимая руки к разбитому в кровь лицу.

Горюнов хотел рявкнуть по-свойски, разогнать шпану, но слова застряли в глотке. Тот, что повыше, лениво, без тени злобы на красивом породистом лице, поднял с земли увесистый шатун от какого-то списанного станка.

— Ты, гнида, будешь знать, как матери моей дерзить в очереди, — произнес он тихо, почти скучающе.

Удар вышел страшным. Звук, с которым металл встретился с живой костью, был похож на хруст переломленной сырой ветки. Паренек рухнул лицом в грязный гравий и больше не шевелился.

Горюнов сорвался с места, но возраст и больные колени подвели. Убийцы рванули к забору, ныряя в прореху в колючей проволоке. Мастер успел схватить лишь одного — того, что был пониже и поплотнее, с испуганными, бегающими крысиными глазками. Держал он его крепко, по-медвежьи, приговаривая сквозь зубы:

— Стой, паскудник. Допрыгался.

Через час в отделении милиции Московского района дежурный лейтенант Нестеров устало тер переносицу, глядя на разбитое лицо Горюнова и всхлипывающего пассажира в модном плаще.

— Леонтий Афанасьевич, ты хоть понимаешь, кого приволок? — спросил Нестеров, стараясь говорить тише, чтобы не слышали в коридоре. — Это же Еремеев. Сынок самого Мстислава Романовича из Облисполкома. А тот, второй, если ты не ошибся, это Кляйн. Папаша у него всю ленинградскую торговлю курирует.

Горюнов выпрямился, глядя на лейтенанта воспаленными после смены глазами.

— Там мальчишка мертвый на земле валяется. Тебе звание чье важнее — генеральское или человечье?

Нестеров отвел взгляд. Мальчишку на пустыре звали Тихон Брагин. Сын учителя физики из школы номер триста семь, что на Кузнецовской улице. К полуночи того же дня шатун, послуживший орудием убийства, «утонул» в Обводном канале и найден не был. Горюнов вдруг «вспомнил», что страдает прогрессирующей близорукостью и на таком расстоянии «мог обознаться». Дело на сынков постановили прекратить ввиду отсутствия события преступления. Школьная драка, травма, несовместимая с жизнью, полученная по собственной неосторожности при падении.

Отец погибшего, учитель физики Платон Сергеевич Брагин, остался один. С женой он развелся давно, Тихон был его единственным светом в окне, тем самым учеником, который понимал красоту опытов с катушкой Теслы и зачитывался Перельманом. Теперь в его квартире на последнем этаже старого дома с видом на купола Троицкого собора поселилась гулкая, звенящая пустота. Платон Сергеевич писал во все инстанции: в райком, в прокуратуру, в газету «Смена». Он приходил на приемы с аккуратно подшитой папкой, где схематично, как на уроке физики, доказывал неотвратимость наказания, опираясь на законы механики и логики.

— Вы поймите, — говорил он сухопарому чиновнику с холодными глазами, — сила действия равна силе противодействия. Если преступление не встретило сопротивления системы, сопротивление возникнет в иной плоскости.

Чиновник крутил пальцем у виска за спиной учителя. А через неделю в школе, прямо во время опыта с электрофорной машиной, Платона Сергеевича отстранили от занятий. Кто-то из «доброжелателей» нашептал директору, что Брагин высказывался о политическом моменте в терминах «энтропии и распада системы», а на вопрос ученика о портрете вождя в классе ответил: «Это наглядное пособие по разделу «Инерция мышления».

Глава вторая. Тишина в Александровском саду

А потом город содрогнулся.

Первым нашли Егора Еремеева. Это случилось в Александровском саду, недалеко от фонтана со скульптурами, в той части, где кусты акации образуют непроницаемый для взгляда шатер. Было утро понедельника, моросил мелкий, противный дождь, размывающий очертания Адмиралтейства. Дворник тетя Поля сначала подумала, что молодой человек просто спит, по-столичному вычурно раскинув руки в итальянских ботинках на мокрой траве. Но присмотревшись к неестественно вывернутой голове и потемневшим от влаги волосам на затылке, она заголосила так, что эхо пошло гулять по аллеям.

Рядом с телом, на расстоянии вытянутой руки, лежал плотницкий топор. Обыкновенный, с грубой березовой рукоятью, но лезвие было старательно заточено и сияло серебряной полоской даже в пасмурном свете.

Следствие поначалу возглавил следователь из районной прокуратуры, человек нервный и быстро пьющий. Ему сразу подсказали «удобную» версию: маньяк-учитель, убитый горем отец Платон Брагин. Тем более, что в день убийства учителя видели прогуливающимся по Невскому в состоянии крайней задумчивости. А в его квартире при обыске нашли стопку газет со статьями о несправедливом закрытии дела. Брагина взяли под белы рученьки и препроводили в камеру на Захарьевской. Учитель физики не кричал, не плакал, он только попросил принести ему логарифмическую линейку и бумагу для расчетов.

— Я должен просчитать вероятность совпадений, — тихо пояснил он конвоиру. — Судя по всему, кто-то вмешался в ход эксперимента.

Но едва следователь собрался докладывать наверх о блестяще раскрытом деле, как в городе произошло новое ЧП. На этот раз труп нашли в кузове грузовика «ГАЗ-51», припаркованного в тупике у набережной реки Фонтанки, близ цирка. Убитым оказался второй фигурант старого дела — Арсений Кляйн. И снова — удар тяжелым предметом в основание черепа. И снова рядом лежал топор. Но на этот раз орудие было другим. Не просто кусок железа с ручкой, а плотницкий инструмент с клеймом и инвентарным номером, выбитым на обухе.

Брагина пришлось освободить. В ночь убийства Кляйна он, как выяснилось, сидел в камере и чертил на стене мелом диаграмму броуновского движения. Алиби было железным.

Дело передали особо важному следователю из Управления уголовного розыска ГУВД Леноблгорисполкомов — полковнику Зиновию Григорьевичу Лемешеву. Это был мужчина лет пятидесяти, с тяжелым взглядом и седыми висками, человек старой закалки, прошедший еще блокадную службу и знавший преступный мир города как содержимое собственного платяного шкафа. Он курил папиросы «Беломор» одну за другой и имел неприятную привычку разговаривать с уликами вслух.

Прибыв на место обнаружения тела Кляйна, Лемешев долго стоял у борта грузовика, глядя на серую, будто уставшую от собственного величия воду Фонтанки.

— Номер топора, — сказал он, не оборачиваясь к помощнику. — Он нам всё расскажет. Дурак убийца или очень умный. Орудие краденое или нам подсовывают чужого. Проверить каждую стружку в этом городе.

Инвентарный номер привел оперативников в столярную мастерскую при Театре музыкальной комедии. Мастерские располагались в полуподвале старого дома на Итальянской улице. Там царил запах древесного клея, лака и творческого беспорядка. Заведующий реквизитом, пожилой еврей Моисей Соломонович Ландау, всплеснул руками:

— Как же так? Топор списан по акту два месяца назад! Мы им декорации рубили к оперетте «Сильва». Лезвие треснуло, опасно им работать. Валялся в углу, ждал утиля. А потом пропал. Я думал — дворник на металлолом сдал, грешить не стал.

— Кто имел доступ в мастерскую? — спросил Лемешев, трогая пальцем опилки на верстаке.

— Да кто угодно! Артисты, монтировщики, студенты из консерватории практику проходили… И женщина одна приходила, клеила какие-то бумаги для афиш, но она не наша, — задумался старик. — Приятная такая, с руками осторожными. И всё молчала.

На топоре с Фонтанки эксперты-криминалисты во главе с дотошным капитаном Векшиным, работали двое суток, не смыкая глаз. Векшин был гением своего дела: он мог найти отпечаток на коре дерева и разглядеть ворсинку ткани на кончике иглы. Но тут его ждало разочарование — рукоять была тщательно зачищена и обмотана куском дешевой медицинской марли.

— Зиновий Григорьевич, — доложил Векшин, отрываясь от микроскопа, — он умен. На топоре ни черта. Но на марле… есть кристаллическая пыль. Я проверил реактивы. Это не сахар и не сода. Это измельченный Эстоцин. Лекарство от зубной боли, знаете, такие белые таблетки с горьковатым привкусом. Убийца либо мучился зубами, либо… либо держал это лекарство в том же кармане, что и марлю.

Услышав про Эстоцин, полковник Лемешев резко выпрямился и уронил пепел от папиросы прямо на протокол допроса. Перед его глазами встало лицо человека, которого он знал много лет и которому доверял больше, чем себе. Человека, который неделю назад сидел в его кабинете, пил чай и морщился, прижимая ладонь к распухшей щеке.

— Зуб мудрости, Зиновий Григорьевич, зараза, — сказал он тогда. — Спасаюсь только Эстоцином, растираю в порошок на десну, боль адская. Но на службу хожу, не ною.

Этим человеком был его бывший подчиненный, старший лейтенант в отставке Ефим Давыдович Ясногорский. Ясногорский уволился из органов полгода назад по состоянию здоровья, но в городе его знали как кристально честного опера, который никогда не брал взяток и не закрывал глаза на «глухари».

Глава третья. Дом у Пяти углов

Лемешев не любил спешить с выводами, когда дело касалось своих. Он решил поговорить с Ясногорским не в кабинете, под светом ламп и взглядами конвоиров, а дома. Ефим Давыдович жил в знаменитом доме у Пяти углов, в коммунальной квартире, где занимал узкую, похожую на пенал комнату с видом на Загородный проспект. В комнате пахло книгами, старой кожей портупеи и почему-то сухими цветами липы.

Дверь открыла соседка Ясногорского по квартире — невысокая, стройная женщина лет тридцати двух, с гладко зачесанными назад темными волосами и взглядом, в котором читалась не испуг, а скорее печальная решимость. Зиновий Григорьевич знал ее. Это была Лариса Ковригина, машинистка из секретариата Управления. У нее были самые быстрые пальцы во всем отделе и самая тихая поступь.

— Он дома, Зиновий Григорьевич, — сказала Лариса, пропуская полковника в темный коридор. — Он вас ждет. Я знала, что вы придете. Или вы. Или они.

— О ком вы, Лариса? — спросил Лемешев, снимая фуражку.

— О тех, кому не нужна правда. О тех, кто снова хочет найти виноватого в горе, а не в преступлении. Вы проходите, он в своей комнате, чайник греет.

Ясногорский сидел за столом у окна. Свет из грязноватого стекла падал на его исхудавшее лицо. Видно было, что болезнь или что-то другое съедает его изнутри. Перед ним стояли две чашки и заварочный чайник с отбитым носиком. На блюдце лежала горстка раскрошенного Эстоцина.

— Зуб перестал болеть? — спросил Лемешев вместо приветствия, садясь напротив.

— Вырвали вчера, — спокойно ответил Ефим Давыдович, пододвигая полковнику чашку. — Вместе с нервом. Теперь тишина. И снаружи, и внутри.

Лемешев молчал, прихлебывая обжигающий чай. Тишину нарушал только тихий стук клавиш пишущей машинки из-за стены — Лариса, видимо, работала, перепечатывая очередные бесконечные отчеты. Но полковник знал: она слушает.

— Зачем, Ефим? — наконец выдохнул Лемешев. — Ты же служил закону. Ты ловил воров и убийц. Ты сам превратился в того, кого мы должны сажать в Кресты.

Ясногорский медленно поставил чашку на стол и поднял глаза. В них не было ни безумия, ни раскаяния, ни страха. Только бездонная, свинцовая усталость человека, который донес тяжелый груз до вершины и теперь может его бросить.

— Зиновий Григорьевич, вы помните Усть-Ижору? Зимой сорок четвертого?

Лемешев вздрогнул. Он помнил. Ясногорский тогда был еще сопливым пацаном, сыном полка, прибившимся к их части. Он видел, как каратели вешали собак и людей на одних березах, просто ради забавы. Потом мальчишка пришел в милицию, чтобы защищать.

— Я всю жизнь думал, что Закон — это инструмент защиты слабых, — продолжал Ясногорский тихо, почти шепотом. — Я верил, что если есть кодекс, есть форма, есть система, то зло будет наказано. А потом я ушел на пенсию и увидел, как Лариса Ивановна плачет над протоколами. Она печатала дело Тихона Брагина. Печатала и плакала. Потому что там, в этих бумажках, было сказано, что два ублюдка ни в чем не виноваты, а мальчишка просто «неудачно поскользнулся о шатун».

Ефим взял из пачки папиросу, размял ее, но не закурил.

— Лариса ходила в ту столярную мастерскую театра. Клеила афиши. У нее там знакомый завхоз. Она видела этот списанный топор в углу. Она пришла ко мне и спросила: «Ефим Давыдович, что же нам делать, если Бога нет, а государство слепо?». Я взял этот топор и пошел в Александровский сад. Я знал, что Еремеев ходит там гулять с девками, хвастаясь своей безнаказанностью.

— А второй топор? — спросил Лемешев, чувствуя, как холодеют пальцы.

— А второй я нашел прямо в кузове того грузовика у цирка. Судьба, Зиновий Григорьевич. Я шел за Кляйном. Он зачем-то полез в кабину, я за ним. А в кузове валялся этот чертов колун. Я схватил его. Так было даже правильнее. Судьба сама дает орудие в руки, когда человек уже вынес приговор здесь, — Ясногорский постучал себя пальцем по виску.

Глава четвертая. Мелодия для пишущей машинки

За стеной стихла машинка. В комнату, не спрашивая разрешения, вошла Лариса Ковригина. Она села на край тахты, аккуратно оправив юбку. Ее лицо было спокойно, как вода в Неве перед ледоставом.

— Зиновий Григорьевич, — сказала она, и голос ее звенел металлом, — вы ведь понимаете, что если мы пойдем по форме, посадят его. Меня посадят. И учителя Брагина опять начнут таскать. Правды никто не узнает. Скажут: «банда сумасшедших интеллигентов». А те, кто воспитал убийц, останутся в своих креслах. Они уже звонят сюда, на Литейный. Они уже ищут, кого бы повесить вместо настоящих виновников.

— Что вы предлагаете, Лариса? — спросил Лемешев, хотя уже знал ответ.

— Я написала три экземпляра, — она кивнула на машинку в соседней комнате. — Подробное изложение обстоятельств убийства Тихона Брагина. С фактами. С показаниями Горюнова, которые он дал до того, как ему «ухудшили зрение». И отдельно — признание. Ефим Давыдович берет на себя исполнение. Я беру на себя укрывательство. Но мы хотим, чтобы эти бумаги ушли не в стол следователю Боброву, который спит и видит орден за раскрытие, а сразу в «Литературную газету» и в Москву, в ЦК, но не к покровителям убийц, а к секретарю по идеологии.

Ясногорский грустно усмехнулся.

— Это моя идея, Зиновий Григорьевич. Агония совести. Вы ведь помните, что такое «нравственные страдания» в Уголовном кодексе? Я хочу, чтобы тем, кто покрывал Еремеева и Кляйна, стало страшно. Не за себя. За кресло. А мне уже не страшно ничего. Мне доктор сказал — год, может, два. Легкие сожжены еще с блокады, да и не только легкие.

Лемешев долго смотрел в окно, за которым уже зажигались тусклые фонари на Загородном. Он думал о Брагине, который сейчас сидит в пустой квартире и смотрит на незажженную спираль электроплитки. Думал о том, как тридцать лет назад он сам, молоденький опер, прятал от начальства парня, укравшего буханку хлеба для умирающей матери.

— Собирайтесь, — сказал полковник, надевая фуражку. — Поедем в Управление.

Ясногорский поднялся без слов. Лариса прижала руки к груди.

— Вы… вы арестуете нас, Зиновий Григорьевич?

— Я зафиксирую явку с повинной, — ответил Лемешев, застегивая шинель. — Но протокол будет составлен по всей форме. А копии ваших «литературных трудов», Лариса Ивановна, я лично, как частное лицо, сегодня же ночным поездом отправлю в столицу с надежным человеком. И пусть они там, в высоких кабинетах, решают: либо они судят убийц детей, либо народных мстителей.

Глава пятая. Время собирать камни

Суд над Ефимом Ясногорским состоялся через полгода, в закрытом режиме, в Ленинградском городском суде на набережной Фонтанки. Но вопреки ожиданиям «верхов», закрытым он оставался лишь формально. Слухи о «народном заседателе с топором» ползли по городу со скоростью весеннего ледохода. Люди на кухнях, в очередях за молоком, в душных трамваях пересказывали друг другу историю учителя Брагина и отставного милиционера.

Ясногорский держался на процессе с удивительным достоинством. Он не просил прощения у семей погибших, но и не бравировал содеянным. На вопрос судьи о мотивах он ответил фразой, которую потом вымарали из всех протоколов, но запомнили все присутствующие:

— Я не мститель. Я санитар леса. Иногда, чтобы дерево росло прямо, нужно срубить гнилой сук, который заслоняет солнце остальным ветвям.

Лариса Ковригина получила два года условно за недонесение. Она вышла из зала суда под руку с Платоном Брагиным. Учитель физики за время процесса полностью поседел, но в глазах у него снова появился интерес к жизни — или к тому, что от нее осталось. Через месяц они расписались в тихом Загсе Выборгского района. Свидетелем был Леонтий Горюнов, который принес им в подарок нелепую, но трогательную вещь — ту самую логарифмическую линейку, которую он нашел на пустыре в день убийства Тихона.

Ефим Ясногорский до приговора не дожил. За два дня до оглашения вердикта его нашли в камере следственного изолятора. Сердце. Так было записано в медицинском заключении. Сопровождавший тело конвоир шепнул Лемешеву, что лицо у покойного было умиротворенным, а в кулаке зажат клочок бумаги с одним словом: «Успел».

Зиновий Григорьевич Лемешев подал рапорт об увольнении на следующее утро. Он переехал в маленький домик в Комарово, подальше от гранитных набережных, которые хранили слишком много чужих тайн. Говорили, что он начал писать мемуары, но каждую осень приезжал в город, чтобы навестить могилу Ясногорского на Большеохтинском кладбище.

А генерал Еремеев и товарищ Кляйн были переведены с понижением на Дальний Восток. Без шума, без скандала. Просто однажды в приемной Смольного их кресла оказались заняты другими людьми. Система, давшая трещину от удара плотницкого топора, поспешила замазать изъяны, но шрам остался навсегда.

В Ленинграде тысяча девятьсот семьдесят восьмого года снег выпал рано. Он укрыл пустырь за Варшавским вокзалом ровным белым саваном, скрыв ржавое железо и колючую проволоку. Только острый шпиль Адмиралтейства по-прежнему пронзал низкое свинцовое небо, напоминая, что в этом городе красота и боль всегда идут рука об руку, как тень и свет в канале Грибоедова.

Leave a Comment