Парикмахер из Шартра никогда прежде не работал на площади.
Восемнадцатого августа сорок четвёртого года его вытащили из мастерской, сунули в руки машинку и подвели к табурету, на котором сидела молодая женщина с младенцем на коленях. Толпа улюлюкала и аплодировала, мальчишки свистели, а он стриг прядь за прядью, пока на булыжник не легла целая копна каштановых волос.
Женщину подняли с табурета и повели по улице, босую и обритую, с ребёнком на руках, а следом уже тащили следующую.
Эту сцену снял фотограф Роберт Капа, и снимок обошёл весь мир. А вот что стояло за этой фотографией, знали немногие.
В сороковом году Франция рухнула. Вермахт смял её армию за шесть недель, и маршал Петен, некогда спаситель Вердена, подписал перемирие с Гитлером.
Немцы заняли три пятых территории, а два миллиона французов уехали из страны против своей воли: одних взяли в плен, других погнали на заводы рейха. Оккупированная Франция осталась без мужчин, зато была набита чужими солдатами в серо-зелёной форме, с карманами, полными марок по грабительски завышенному курсу.
Вот и подумайте: кусок ветчины, брикет угля, пара чулок стали ходовой валютой, и кто мог предложить всё это, тот и являлся хозяином положения. Один французский литератор позже признался:
«Мы принадлежим к тем французам, которые спали с Германией, и воспоминания об этом акте неприятны».
Я полагаю, что более точной метафоры всей оккупации придумать трудно.
Где стояли немецкие гарнизоны, женщин брали на работу: одних посудомойками и прачками, других машинистками и переводчицами. Каждый сосед тут же превращался в шпиона, и лишняя улыбка в сторону немецкого офицера заносилась в негласный реестр.
Любое веселье в годы оккупации соседи толковали как измену родине. А уж масштаб продажной любви был поразителен, потому что в одном только Париже работал тридцать один солдатский бордель, пять тысяч женщин обслуживали оккупантов индивидуально, и ещё до ста тысяч подрабатывали от случая к случаю (цифры, от которых, признаться, голова идёт кругом).
Генералы вермахта, к слову, сами были обеспокоены размахом этих связей и боролись с венерическими заболеваниями, но справиться с ситуацией не могли.
Между тем, читатель, по лесам и ущельям уже бродили маки. Так называли молодых французов, которые бежали от мобилизации на немецкие заводы (с осени сорок второго рейх требовал от Виши рабочую силу сотнями тысяч) и мало-помалу сбивались в партизанские отряды.
Лондон засылал к ним инструкторов на парашютах, а британские самолёты сбрасывали ящики с оружием. Подпольщики вели свои чёрные списки, и женщины, уличённые в близости с оккупантами, числились в этих списках через запятую с осведомителями гестапо.
Подпольная газета призывала французских матерей:
«Оберегайте своих сыновей от женщин, работающих на гестапо. Немало отличных парней были отправлены на работу в Германию и пропали из-за женщин, которые служат гестапо».
Листовки грозили ещё прямее:
«Француженки, которые отдаются немцам, будут пострижены наголо. Мы напишем вам на спине, что продалась немцам».
В июне сорок третьего подпольщики впервые привели угрозу в исполнение: обрили женщину, которая однажды пила кофе с солдатами вермахта. Кофе, одна чашка кофе, и этого хватило.
Шестого июня сорок четвёртого американские и британские войска высадились в Нормандии, а двадцать пятого августа немцы в Париже капитулировали.
Генерал де Голль произнёс свою знаменитую речь: «Париж! Поруганный, израненный, многострадальный, но свободный Париж!» Он лгал во спасение, создавая миф о том, что весь народ участвовал в Сопротивлении.
Маршал Петен запретил танцы ещё в сороковом, и только весной сорок пятого запрет был снят, и Франция пустилась в пляс. Но на соседних улицах, пока одни танцевали, других стригли наголо.
— Отпустите их, ради бога! – кричали британские и американские солдаты, глядя, как на площади обривают плачущую женщину. – Вы сами все коллаборационисты.
Толпа отмахивалась от союзников и продолжала своё дело. Двое мужчин заламывали женщине руки, третий стаскивал с неё блузку, а местный цирюльник, призванный к «патриотическому долгу», невозмутимо водил машинкой по голове.
Мальчишки хватали пряди волос с мостовой и потрясали ими, будто добычей. Историк Фабрис Виржили, посвятивший этому явлению книгу с красноречивым названием «Мужественная Франция», подсчитал, что около двадцати тысяч француженок подверглись публичному обритию с сорок третьего по сорок шестой год.
А поражает то, что лишь половина из них в действительности была близка с немцами.
Уж вы мне поверьте, читатель, в этом «уродливом карнавале» (так его назвал философ Ален Броса) хватало всякого. Те, кто ещё вчера носил повязку вишистской милиции и выполнял поручения немецкой полиции, теперь первыми хватали за волосы безоружных женщин, чтобы доказать свою лояльность новой власти.
Это был самый безопасный билет в ряды победителей. А те, кто действительно воевал в лесах и рисковал жизнью, относились ко всему этому куда трезвее. Один из настоящих партизан высказался:
«Да, она подарила несколько часов счастья немецкому солдату. Нам неприятно, что это была наша соотечественница, но на ход войны это никак не повлияло. А выходит, что обрить легкомысленную особу, значит зачислить себя в бойцы Сопротивления».
Трудно с ним спорить.
А вот что ещё выяснилось после освобождения: некоторые француженки использовали гестапо и полевую жандармерию для решения своих домашних проблем. Донести на мужа-алкоголика, что он прячет оружие или слушает лондонское радио, было самым лёгким путём избавиться от опостылевшего супруга.
Если ревнивый муж заставал жену с любовником, то ей проще всего было сообщить в гестапо, что законный супруг принадлежит к группе подпольщиков, и мужа увозили (иногда навсегда).
После освобождения с такими дамами сводили счеты, но представьте себе масштаб человеческой подлости, когда немецкая оккупация становится инструментом семейных разборок.
Теперь о самом интересном, о чём у нас мало говорят.
Мужчин за интимные связи с немками не стригли. Ни одного. Французские рабочие, вывезенные в Германию, охотно заводили романы с немками, и им это сходило с рук.
Мужскими похождениями восхищались, а женские приключения считались составом преступления (и вот тут, читатель, начинается совсем другая история).
Как писал Виржили, стрижки были выражением «обретённой мужественности», попыткой восстановить мужское достоинство после четырёх лет унижения.
Французские мужчины не сумели защитить страну, не сумели оказать сопротивления врагу, и теперь срывали свой гнев на тех, кто был слабее и не мог ответить.
В сорок четвёртом году в ходу был лозунг: «Франция будет мужественной или мёртвой». Мужественность выбрали, но выместили её на женщинах.
Актриса Арлетти, самая популярная звезда оккупированного Парижа, открыто жила с офицером люфтваффе Хансом-Юргеном Зёрингом. Обрить ей голову не решились: слишком знаменита, «Гарансу» из «Детей райка» на площадь не потащишь.
Арлетти посадили в тюрьму, а когда допрашивали, она сказала:
— Сердце у меня французское, а зад, простите, интернациональный.
Следователь кашлянул и спросил: «Ну что, Батиа, как здоровье?»
— Не очень резистантное, – ответила актриса.
По-французски «résistante» означает и стойкость, и участие в Сопротивлении. Арлетти умела ответить и в тюрьме.
Весной сорок пятого на вокзалах началась вторая волна расправ. Из Германии возвращались и бывшие узники, и те, кто ехал туда по доброй воле, а встречающие тут же отделяли одних от других.
«После обеда пришёл поезд из Гренобля, – вспоминала одна женщина. – Я увидела ту, что добровольно уехала к немцам, а мой муж сгинул в лагере для пленных. Я не сдержалась и ударила её».
Торговцы париками в одночасье разбогатели, а шляпы и тюрбаны стали для обритых женщин щитом от чужих глаз, но не от собственного стыда. Кое-кто не смог жить с этим клеймом, кто-то оказался в больнице с тяжёлым расстройством нервов, а были и такие, что сохраняли присутствие духа и подавали жалобы.
Дошло до того, что подозреваемых отправляли к гинекологу, и невинность признавалась доказательством невиновности (а дурная болезнь, напротив, доказательством «горизонтальной» измены родине).
Да, и ещё один момент. Стригущий был всегда мужчиной, и рядом с ним непременно стоял кто-нибудь с атрибутом власти, каской, повязкой или кепи, чтобы придать расправе видимость законности.
Поэт Сопротивления Поль Элюар, чьи стихи о свободе английские лётчики разбрасывали над оккупированной Францией, оказался едва ли не единственным, кто поднял голос против расправы.
В декабре сорок четвёртого в «Lettres françaises» он опубликовал стихотворение с горьким эпиграфом: «В то время, чтобы не наказывать виновных, срывали злость на девушках».
Остальные молчали или аплодировали.
В пятьдесят третьем году Франция объявила амнистию, и бывшим коллаборационистам законом запретили даже напоминать о прошлых грехах.
А ведь ещё в апреле сорок четвёртого, когда машинки для стрижки уже работали вовсю, Консультативная ассамблея Франции даровала женщинам право голоса.
Весной сорок пятого француженки впервые в истории пришли к избирательным урнам, и тогда же их продолжали обривать наголо от Нормандии до Прованса. С тех пор прошло восемьдесят лет, и с каждым десятилетием французское военное прошлое выглядит всё более героическим.